ПОД ЗНАМЕНЕМ ВИЗАНТИЗМА И ПРАВОСЛАВИЯ — К.Н. ЛЕОНТЬЕВ
Константину Николаевичу Леонтьеву (1831-1891 гг.) — русскому писателю, публицисту и литературному критику при жизни не удалось получить признание общества, стремительно двигавшегося по пути того самого прогресса, который он так ненавидел. Поиск и разработка им путей спасения России, славянства, а, в конечном итоге, и человечества от надвигавшейся революции были фактически окружены заговором молчания. Сегодня же взгляды Леонтьева оказываются в самой гуще полемики о прошлом и будущем России, ее национальном своеобразии и европейском влиянии, свободе и деспотизме.
Он родился 13 января 1831 г. в родовом имении отца — в селе Кудинове Мещовского уезда Калужской губернии. Учебу начал в кадетском корпусе, а завершил на медицинском факультете Московского университета, откуда досрочно (в 1854 г.) был отпущен для участия в Крымской войне. Тихую врачебную практику после крымской кампании Леонтьев в 1863 г. меняет на дипломатическую работу. Начало новой службы в качестве секретаря русского консульства на Крите он “отметил” тем, что ударил хлыстом французского консула, позволившего себе дурно отозваться о России, а закончил ее через десять лет вследствие разногласий по греко-болгарскому церковному вопросу с тогдашним посланником в Константинополе Н.П. Игнатьевым. Выйдя в отставку, он поселился в Оптиной пустыни “полупомещиком, полумонахом”, а в 1891 г. принял тайный постриг под именем Климента. В августе того же года он переезжает в Сергиев Посад, где 12 ноября умирает.
Решительный противник демократизации и либерализма, страстный поборник своеобразия путей развития каждой нации и каждой культуры, Леонтьев вырабатывает свою теорию исторического процесса, которую в развернутом виде он изложил в работе “Византизм и славянство” (впервые вышла в 1875 году). Суть ее состоит в том, что любое общество в своей истории проходит три этапа: первичной, эпической простоты и патриархальности; сложного цветения с многообразным и гармоническим творчеством и развитием, объединенными в высшем духовном и государственном единстве; вторичного смешивания и упрощения с последующим разложением и гибелью, вызванными уничтожением разнообразия и всеуравнительным прогрессом.
В своих рассуждениях и выводах естественник Леонтьев исходил из следующего: “что бы развитое мы ни взяли, болезни ли (органический сложный и единый процесс), или живое, цветущее тело (сложный и единый организм), мы увидим одно, что разложению и смерти второго (организма) и уничтожению первой(процесса) предшествуют явления: упрощение составных частей, уменьшение числа признаков, ослабление единства, силы и вместе с тем смешение. Все постепенно понижается, мешается, сливается, а потом уже распадается и гибнет, переходя в нечто общее, не собой уже и не для себя существующее.
Перед окончательной гибелью индивидуализация как частей, так и целого слабеет. Гибнущее становится и однообразнее внутренно, и ближе к окружающему миру, и сходнее с родственными, близкими ему явлениями (т.е. свободнее)”[1] .
Правомочность своей теории Леонтьев старался доказать на примере всей истории цивилизации, обращая особое внимание на Россию и славянство перед лицом надвигающейся угрозы со стороны Запада, вступившего, по его классификации, в третий, последний свой период. В этом отношении он не был одинок: достаточно вспомнить И.С. Аксакова, Н.Я. Данилевского, Ф.М. Достоевского, А.А. Киреева, В.И. Ламанского, Ф.И. Тютчева.
Спасение России Леонтьев видел в следовании византизму, который в государственной организации есть не что иное, как самодержавие, в религии — Православное христианство, в нравственном смысле — антитеза идее всеобщего равенства и всеобъемлющей свободы[2]. На многочисленных примерах он доказывал, что только благодаря этим началам, пронизывающим все общество, Российское государство выстояло в Смутное время и в периоды других великих испытаний. “Под его (византизма) знаменем, если мы будем ему верны, мы, конечно, будем в силах выдержать натиск и целой интернациональной Европы, если бы она, разрушивши у себя все благородное, осмелилась когда-нибудь и нам предписать гниль и смрад своих новых законов о мелком земном всеблаженстве, о земной радикальной всепошлости!”[3], — считает Леонтьев.
Абсолютный родовой монархизм, освященный Православием, укрепленный равнодушием народа к политическим, то есть конституционным, вопросам, — вот его идеал. Следуя словам Христа, “Царство мое не от мира сего”, Леонтьев, подобно многим своим современникам (И.С. Аксакову, Ф.И. Тютчеву и другим), отказывается верить в любую теорию о всемирном и всеобщем благе. В умозаключениях и лозунгах о равенстве лиц, сословий, наций, экономическом и умственном равенстве полов он видит все тот же грозный процесс уравнивания, упрощения и соответственно разрушения культурного мира со всем его своеобразием.
Леонтьев обращается к идее государственности и соотношения прогресса и охранительства. По его мнению, развитие любого государства “сопровождается постоянно выяснением, обособлением свойственной ему политической формы; падение выражается расстройством этой формы, большей общностью с окружающим. … Форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться”[4] . По Леонтьеву, смена форм, начавшаяся в XVIII — XIX веках вследствие эгалитарно-либерального процесса, возможно, и полезна для Вселенной, но не для длительного сохранения самих отдельно взятых государств.
Рассматривая в современной ему ситуации охранительство (т.е. реакцию) и прогресс, Леонтьев приходит к знаменательному выводу, построенному на присущих этим явлениям факторах внутренней изменчивости. Так, в начале третьего этапа при вторичном упростительном смешении и большой подвижности в обществе “в смысле государственного блага все прогрессисты становятся не правы в теории, хотя и торжествуют на практике… Все охранители и друзья реакции правы, напротив, в теории… ибо они хотят лечить и укреплять организм… Они все-таки делают свой долг и, сколько могут, замедляют разложение, возвращая нацию, иногда насильственно, к культу создавшей ее государственности. До дня цветения лучше быть парусом или паровым котлом: после этого невозвратного дня достойнее быть якорем или тормозом для народов, стремящихся вниз под крутую гору, стремящихся нередко наивно, добросовестно, при кликах торжества и с распущенными знаменами надежд”[5].
Диалектическая формула Леонтьева придает совершенно иное звучание, а то и оттенок трагизма, штампованным характеристикам этих сложнейших понятий. Он уверен, что, не реакция или прогресс являются мерилом жизни, а эстетика с ее гармонией, где есть начала и антагонизма, и солидарности[6] .
В своих рассуждениях о прогрессе и реакции Леонтьев не был одинок. Так, Аксаков по поводу прогресса с его лозунгом времен Французской революции “Свобода, Равенство, Братство!” писал, что эти, по своему происхождению евангельские истины, взятые и понятые вне своего источника, логически приводят к освобождению от нравственной ответственности, подмене понятий “добро” и “зло” понятиями “польза” и “вред”. А далее он отмечал: “Истощаясь в усилиях уравнять человечество по своей внешней логической мерке, ревнители — ”прогрессисты” безотчетно стремятся понизить его, хотя бы способом самой тиранической нивелировки, до самого низменного, действительно общего уровня и убить, наконец, самую свободу и разнообразие жизни”[7] . Здесь разительно его сходство с мыслями Леонтьева. Разница в другом: по Аксакову, именно любовь является сутью и девизом евангельского учения, и отсутствие этого слова на знамени Французской революции привело к террору. В свою очередь, Леонтьев настаивает на том, что “любовь без страха — гордость и европейский прогресс”[8] .
В обстановке все большего распространения идеи прогресса (гражданские свободы, народное благосостояние, развитие науки и техники и т.п.) Леонтьев видел спасение России только в твердом следовании принципам византизма. Лишь этот путь может, по его мнению, не только спасти Российскую империю от угрожавшей ей опасности либерализма, но и при определенных условиях дать возможность выступить спасительницей славянского мира, который все больше переходил к конституционализму: “Не для того же русские орлы перелетали за Дунай и Балканы, чтобы сербы и болгары высиживали бы после на свободе куриные яйца мещанского европейства…”[9]. Леонтьев прямо называет себя реакционером и противником эмансипации общества, ибо она ведет к тому, что материальное берет верх над духовным, а индивидуум, отказываясь от прошлых идеалов, не обретает духовных ценностей в будущем.
Православный византизм –
основа традиционной европейской культуры
Леонтьев настойчиво пытается найти ту единственную тактическую линию поведения, которая позволила бы отсрочить наступление гибельного третьего этапа. Считая, что политический панславизм, европейский по своей сути, ведет к революции, он предлагал обособить Россию в духовной, умственной и бытовой сферах жизни, т.е. “подморозить” державу. Именно поэтому он с большим удовлетворением воспринял курс Александра III на укрепление самодержавных начал и на борьбу с либерализмом. И все же Леонтьева не следует смешивать с К.П. Победоносцевым, на первый взгляд, казалось бы, его “коллегой по идейным убеждениям”. Разница между ними огромная. Сам Леонтьев отзывался о Победоносцеве так: “Он как мороз: препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничего не будет. Он не только не творец; он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож; бездушная гробница; старая “невинная” девушка и больше ничего!”[10]. Этот хлесткий отзыв показывает разницу между Леонтьевым как творцом, ищущим спасение России в евразийстве в его особых формах, и Победоносцевым — талантливым государственным мужем, по своему боровшимся за величие России.
Рассматривая современное ему состояние славянского мира, Леонтьев приходит к выводу, что “славизма как культурного здания или нет уже, или еще нет; или славизм погиб навсегда, растаял, вследствие первобытной простоты и слабости своей, под совокупными действиями католичества, византизма, германизма, ислама, мадьяров, Италии и т.п. или, напротив того, славизм не сказал еще своего слова и таится, как огонь под пеплом”[11]. Во всяком случае, в выработке этого культурного славизма славянам нужна сила, которая имеется только у России.
В понимании Леонтьева славизм — это как некая духовная “отвлеченная идея”, объединяющая славянство. Причем истинный славянофил “не славян во что бы то ни стало и во всех формах должен любить, а именно это особое культурно славянское… Если только оно найдется или выработается”[12]. Его опасения были связаны именно с конституционализмом славян, особенно западных, сближение с которыми при известных условиях может стать, по его мнению, пагубным для всего славянства. Отсюда резкое, даже парадоксальное суждение Леонтьева: для “достижения своей цивилизации русским выгоднее проникаться турецкими, индийскими, китайскими началами и охранять крепко все греко-византийское, чем любезничать с Ригерами, Наперстками, Смолками, Фитами[13] и т.д.”[14].
Славизм и славянство
В то же время Леонтьев подчеркивал: “Конечно, чехи — братья нам; они полезны, не говорю, славизму (ибо, как я сказал, славизма нет), а славянству, т.е. племенной совокупности славян, они полезны, как передовая батарея славянства, принимающая на себя первые удары германизма… У нынешних чехов есть, пожалуй, самобытность, но вовсе нет своеобразия. Высшая ученость, например, есть большая сила, но уж, конечно, эта сила не исключительно славянская, она могла только способствовать к изучению, к пониманию древнеславянских, хоть сколько-нибудь своеобразных начал; но от понимания прошедшего и преходящего до творчества в настоящем и даже до прочного охранения еще целая бездна бессилия… духом страны правит ученая буржуазия… чехи, войдя раньше всех славян и надолго в общий поток романо-германской цивилизации, раньше всех других славян пришли к ученому сознанию племенного славизма, но зато, вероятно, меньше всех других славян сохранили в себе что-либо бессознательно, наивно, реально и прочно существующее славянское”[15] .
К этой идее он возвратился в несколько видоизмененной форме в конце 80-х годов в работе “Владимир Соловьев против Данилевского”. Критикуя Данилевского за “доверчивое славянолюбие” и “веру в само племя славянское”, Леонтьев писал, что “нужна вера не в само это отрицательное племя, а в счастливое сочетание с ним всего того получужого, преимущественно восточного (а кое в чем и западного), которое заметнее в России, чем у других славян. Нужна вера в дальнейшее и новое развитие Византийского (Восточного) христианства (Православия), в плодотворность туранской[16] примеси в нашу русскую кровь, отчасти и в православное intus-susceptio (всасывание — лат.) властной и твердой немецкой крови и т.д. Чем больше в нас, славянах, будет физиологической примеси и чем больше в то же время религиозного единствамежду собою и бытового обособления от Запада, — тем лучше!”[17] .
Здесь речь идет о двояком процессе “заморозки” России и формирования своей, отличной от Запада культуры, сохранения самобытности и ее дальнейшего углубления. С одной стороны, это укрепление России через присоединение к ней восточных стран с их оригинальными и в то же время деспотическими началами. С другой — это то же самое упрочение империи путем кровного соединения с “туранским” элементом, свободным от либеральных идей, равно как и с западным, крепко связанным определенными узами с самодержавной Россией.
Предлагаемый Леонтьевым путь был фактически и реакцией на “бесцветность” российского либерализма, российской интеллигенции. Последнюю он сравнивает со страусом, у которого “пышные перья Хомяковской своеобразной культурыразлетелись в прах туда и сюда при встрече с жизнью, и осталась вместо нарядной птицы какая-то очень большая, но куцая и серая индюшка, которая жалобно клохчет, что ей плохо, и не знает, что делать”[18].
Идеи Леонтьева о создании сверхдержавы с оригинальной культурой нашли отражение в дальнейших разработках проблемы исторического пути России. Он, по справедливости, может считаться одним из предтеч евразийцев с их теорией особой русской культуры. Учение это возникло после 1917 г. в среде русских эмигрантов. Его суть заключалась в утверждении русской мессианской идеи, имеющей космическое значение для судеб человечества, разделенного на Восток и Запад. Представители этого учения, подчеркивая, что русские и другие народы “Российского мира” не являются ни европейцами, ни азиатами, писали о себе, что, “сливаясь с родною и окружающей нас стихией культуры и жизни, мы не стыдимся признать себя евразийцами”[19]. Один из них, П. Савицкий, в статье “Поворот к Востоку” пророчески восклицал: “В мире как будто нет изменений, кроме того, что в благоустроенном культурном мире более нет России. И в этом отсутствии — изменение. Ибо в своем особого рода “небытии” Россия в определенном смысле становится идеологическим средоточием мира… это значит, что на арене мировой истории выступил новый, не игравший доселе руководящей роли культурно-географический мир. Напряженный взор прозирает в будущее: не уходит ли к Востоку богиня Культуры, чья палатка столько веков была раскинута среди долин и холмов Европейского Запада? Не уходит ли к голодным, холодным и страждущим?..”[20]
Расценивая большевизм как постфактум необходимых этапов “русской идеи” и принимая его как должное в том плане, что именно на Россию пало “бремя искания истины за всех и для всех”, евразийцы свято верили в будущее своей покинутой Родины. Они считали, что в борьбе с господствующим в России учением, отрицающим самое себя и соответственно свой социализм, на просторах Евразии возникнет своя самобытная культура, отвергающая “общечеловеческую (западную) цивилизацию” с ее эгоцентризмом.
Подчеркивая историческое призвание России в славянском мире, Леонтьев со свойственной ему резкостью писал: “Не льстить надо славянам… надо… если удастся, учить их даже как людей отсталых по уму, несмотря на кажущуюся их прогрессивность и даже ученость некоторых из них. Ученость сама по себе одна, еще не есть спасение, иногда она залог отупения”[21]. Под всем этим он подразумевал здравую политику “старшего брата”, базирующуюся не на заигрывании, не на диалоге, а на жесткой основе монолога могущественной самодержавной Российской империи. В то же время подобная политика не должна была, по его мнению, вести к слиянию “ручьев славянских” в “русское море”, так как пример Польши наглядно показал всю бесполезность, даже вредность подобной идеи. “Не соединения и слития” со славянами следовало бы желать, а комбинаций на взаимовыгодной основе, искать, так сказать, “искусного тяготения на почтительном расстоянии…”[22] .
По Леонтьеву, постоянно указывавшему на важность “отвлеченных начал”, панславизм должен строиться не на принципе национальности, а на основе вероисповедания, так как только Православная Церковь является единственным охранительным началом в славизме. Его выступления против национализма были продиктованы не враждебным отношением к оригинальным национальным началам, а неприятием той национальной политики, которая ведет народы в пропасть бездуховного уравнительства.
Здесь вновь просматривается эстетика Леонтьева, без понимания которой невозможно разобраться в его мироощущениях. В работе “Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой” он отмечал: “Эстетика спасла во мне гражданственность… Раз я понял, что для боготворимой тогда мною поэзии жизни — необходимы почти все те общие формы и виды человеческого развития… и что надо противодействовать их утилитарному разрушению, — для меня стало понятно, на которую сторону стать: на сторону всестороннего развития или на сторону лже-полезного разрушения”[23]. Для Леонтьева, исповедовавшего принцип красоты не только в искусстве, но и в жизни, это означало защиту монархии, сословности, Православия или, как он писал, всего того “разнообразия — положений и чувств, которое развивается благодаря неравенству и борьбе…”[24]. Эта защита была одновременно и неприятием демократического прогресса, который он, суровый и беспощадный романтик, яростно ненавидел[25].
Исходя из положения о первенстве духа Леонтьев подчеркивал, что для восточно-славянского мира нужно как можно больше единства церковного и как можно меньше единства государственного, политического. “Нельзя строить политические здания ни на текучей воде вещественных интересов, ни на зыбком песке каких-нибудь чувствительных и глупых либеральностей… Эти здания держатся прочно лишь на отвлеченных принципах верований и вековых преданий… И наше русское счастье в том лишь, что у нас практический национальный интерес и вся государственная мудрость должны совпадать именно с теми отвлеченными принципами, с теми священными преданиями… Дело Церкви Православной, которой дух дал нам знамя даже и в этой неоконченной борьбе…
Если бы в каком-нибудь Тибете или Бенгалии существовали бы православные монголы или индусы с твердой и умной иерархией во главе, то мы эту монгольскую или индустанскую иерархию должны предпочесть даже целому миллиону славян с либеральной интеллигенцией.., должны предпочесть для прочной дисциплины самого славянского ядра!
Сила России нужна для всего славянства; крепость Православия нужна для России; для крепости Православия необходим тесный союз России с греками, обладателями святых мест и четырех великих Патриарших Престолов”[26] .
Этим выводом подчеркивалось духовное значение Константинополя.
В работе “Византизм и славянство” Леонтьев один из путей спасения России связывал с занятием Константинополя (Царьграда). Именно с этим городом были сопряжены и “безумные” мечты той части русского общества, которая видела Россию наследницей Византии. Подобные мессианские настроения отразил Ф.И. Тютчев в стихотворении с символическим названием “Русская география”, первые строфы которого гласят:
Москва и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…[27]
Константинополь — Царьград
По проекту Леонтьева, захват Константинополя должен стать ключевым моментом в разрешении “восточного вопроса”. Суть его не столько в изгнании турок из Европы, не столько в эмансипации славян или формировании славянской конфедерации, сколько в “развитии своей собственной оригинальной славяно-азиатской цивилизации”[28]. Фундаментом нового культурно-государственного здания и будет формирование восточно-православной политической, религиозной, культурной, но ни в коем случае не административной конфедерации славянских стран. Именно эта конфедерация под гегемонией самой неславянской и в то же время самой славянской России обеспечит “новое разнообразие в единстве, все славянское цветение” и в то же время превратится в оплот против западного европеизма, обеспечив себе духовную независимость[29] .
В ходе разработки конкретных планов и результатов будущей войны за Царьград Леонтьев ставит и анализирует многочисленные проблемы, так или иначе связанные с устранением угрозы от “космополитического радикализма” (революционаризма), с одной стороны, и с условиями осуществления идеального славизма — с другой.
Судьба Царьграда у Леонтьева неразрывно связана с разрешением обострившегося в XIX веке “восточного вопроса”, хотя он берет свое начало еще во времена Петра Великого, потом резко обозначился при подписании Кючук-Кайнарджийского договора в 1774 г., когда Россия заявила о себе как о покровительнице единоверного и единоплеменного христианского населения в Османской империи. В то же время Восток для Леонтьева был не только регионом, заселенным славянами, но и историческим центром восточного христианства, которое стало господствующей религией в Византийской империи.
И, наконец, в XIX веке, названном столетием национальных движений, шел своеобразный экзамен на крепость устоев восточно-христианской церкви, ее единства. Достаточно вспомнить греко-болгарскую церковную распрю, которой Леонтьев уделял столько внимания. В сущности, Восток, Россия и славянство — три главных темы у Леонтьева — можно сравнить со знаменитой триадой графа С.С. Уварова — “Православие, самодержавие, народность”, ставшей знаменем охранителей и реакционеров, (в лучшем смысле этих понятий) к числу коих причислял себя и Константин Леонтьев.
Рассуждения Леонтьева о Константинополе нельзя воспринимать только с узкоутилитарных позиций. Здесь важна сама идея, позволяющая сегодня оценить характер его эстетических, исторических, философских и геополитических взглядов. Он легко может быть зачислен в ряды защитников и пропагандистов русской мессианской идеи с их лозунгом “Москва — третий Рим”. Отметим лишь, что Леонтьев был, пожалуй, первым из деятелей консервативного и либерального направлений, который сумел увидеть и оценить всю мощь идей Французской революции 1789 г. и ту катастрофу, что угрожала самодержавной России, вступавшей, как ясно он видел, на необратимый путь третьего этапа.
Все большее распространение социалистических и либерально-демократических теорий внушало Леонтьеву и страх, и надежду: страх перед возможной бойней, ожидающей Россию; надежду, что грядущая революция превратится в свою противоположность. Предрекая рождение новой культуры, он писал, что она “будет очень тяжела для многих, и замесят ее люди столь близкого уже ХХ века никак не на сахаре и розовой воде равномерной свободы и гуманности, а на чем-то ином, даже страшном для непривычных…”[30].
Подвергая жестокой критике либералов, этих “легальных революционеров”, за их деятельность по подтачиванию самодержавных устоев империи, Леонтьев прозорливо указывал, что в случае победы революции они будут преданы забвению. “Социалисты везде (а особенно наши Марки Волоховы и Базаровы) ваш умеренный либерализм презирают… И они правы в своем презрении… И как бы ни враждовали эти люди против настоящих охранителей или против форм и приемов охранения, им неблагоприятного, но все существенные стороны охранительных учений им самим понадобятся. Им нужен будет страх, нужна будет дисциплина: им понадобятся предания покорности, привычка к повиновению; народы, удачно (положим) экономическую жизнь свою пересоздавшие, но ничем на земле все-таки неудовлетворимые, воспылают тогда новым жаром к мистическим учениям и т.д.”[31] .
Отдавая должное способности некоторых западных государств остановить всеразрушающее проникновение либерализма во все сферы жизнедеятельности общества, Леонтьев, ненавидевший царство европейского “пиджака”, приходит все же к мысли, что он может быть и созидающей силой, своеобразным феодализмом будущего. Но это, по его словам, “купится ценой долгой приостановки того безумного движения, которое охватило теперь (с XVIII века) разрушаемый эгалитарной свободой старый мир. Иначе, если социализм не будет в силах создать попеременным путем — и крови, и мирных реформ — новое неравенство прав и новую разновидность развития… близится конец всему”[32] . Именно такая приостановка может задержать приближение Апокалипсиса, в неизбежность которого Леонтьев свято верил, как верил и в то, что именно социализм в ХХ и ХХI веках будет играть на почве государственно-экономической ту же роль, что и христианство на религиозно-государственной почве.
Стоит обратить внимание на то, что ныне наше общество стоит перед теми же проблемами, многие из которых видел и по-своему пытался осмыслить Леонтьев, подчеркивавший, что тот народ наилучше служит и всемирной цивилизации, который национальное доводит до высших пределов развития.
[1] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. М., 1996. С. 127.
[2] Там же. С. 94.
[3] Там же. С. 104.
[4] Там же. С. 129.
[5] Там же. С. 134.
[6] См.: Памяти Константина Николаевича Леонтьева. / Литературный сборник. Спб., 1911. С. 124.
[7] Аксаков И.С. Собрание сочинений. Т. 4. М., 1886. С. 193-195.
[8] Александров А. Памяти К.Н. Леонтьева. Письма К.П. Леонтьева к Анатолию Александрову. Сергиев Посад, 1925. С. 102.
[9] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. С. 356.
[10] Памяти Константина Николаевича Леонтьева. Литературный сборник. С. 124.
[11] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. С. 117.
[12] Литературное наследство. 1935. № 22-24. С. 445.
[13] Ригер, Наперсток, Смолка, Фит и др. — Леонтьев перечисляет некоторых западно-славянских либеральных политических и общественных деятелей.
[14] Там же. С. 452.
[15] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. С. 109-110.
[16] Туран — северо-восточные, степные области евразийского континента с тюркоязычным мусульманским населением.
[17] Там же. С. 483.
[18] Там же. С. 342.
[19] Исход к Востоку: Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев. София, 1921. С. VII.
[20] П.Н. Савицкий. Континент Евразия. М., 1997. С. 138.
[21] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. С. 125.
[22] Там же. С. 154.
[23] Там же. С. 459.
[24] Там же.
[25] 23 См.: Бердяев Н. Константин Леонтьев: Очерк из истории русской религиозной мысли. Париж. 1926. С. 17-18.
[26] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. С. 165, 166.
[27] Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений. Л., 1939. С. 81.
[28] Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство. С. 353.
[29] Там же. С. 153.
[30] Там же. С. 274.
[31] Там же. С. 287.
[32] Русское обозрение. 1897. Май. С. 400-401.